Игра на дурочке

Я подобрала ее на любимой помойке. Сюда стаскивали мусор обитатели целого барачного гетто. Некогда гордые строители завода искусственных слюнных желез заманили в новенькие, еще пахнущие гробами деревянные двухэтажки плодовитых деревенских женщин. Теперь неблагодарные внуки, тщась высвободить пространство и обрести свободу от корней, выкидывали расписные прялки, сундуки и другой антиквариат. В поисках новенького, в смысле — старенького, я рылась в отбросах с азартом голодного пса.
Смотрелась она лет на сорок. На раритет еще не тянула, но была достаточно грязна и требовала большой возни, как почти все экспонаты, что я уносила отсюда домой. Я сказала:
— Привет. Доллар хочешь?
Она молчала. Сидела на корточках, держала на коленях найденную, видимо, здесь же недоломанную китайскую дудочку, прижималась к теплому ржавому контейнеру, ежилась, глядела. Дурочка, наверное. Их недавно из психушки по домам распустили: хлеб закончился. Они и пошли. Кто куда. Эта — сюда.
— Как тебя зовут?
Она молчала. Кажется, мне это понравилось. Слегка. Я приказала:
— Играй.
Она послушалась. Неумело закусила пластмассовый мундштук. Набрала полные щеки воздуха. Дунула. Был длинный звук. Довольно чистый и смелый для китайского изделия. Для дурочки тоже. Она выплюнула дудку, уставилась на нее не то недоуменно, не то страстно.
— Пойдешь со мной?
Она встала.
— Будешь Тамарой. По крайней мере, до вечера.
* * *
Тамара существовала дня два. Или три? Поселилась в прихожей. Ей приглянулся горный ботинок моего бывшего мужа, забытый бежавшим в панике владельцем. Тамара укладывала ботинок под голову, свернувшись на собачьем коврике (собака вроде бы сдохла). Я ее не понимала: от коврика воняло псиной, а от останков мужа — кожей и его левой ногой.
Примерно на третий день Тамара мне надоела. От нее несло хуже, чем от ботинка. Запах растекался по всей квартире, приполз даже в кухню и насмерть забивал аромат кофе, считавший себя там царьком. А ведь до кухни от прихожей метров сто с поворотами, я женщина не бедная, могу себе позволить квадратные жилые километры. Правда, прислугу не терплю. Прибирать в доме некому. Живу в комнате, пока возможно, потом перехожу в другую. Иногда заглядывает какой-нибудь доброжелатель и за пару сотен долларов смахивает скорлупу с этажерок и ноты с роялей.
В Тамаре раздражал не только запах. Она устроила лежку в самом важном месте прихожей — у входной двери — и загораживала путь на волю. К маме и папе, к которым страстно рвались обиженные творцы из народа, приносившие кособокие изделия на высокий суд. Тамара задерживала их в доме. Это напрягало. Я вообще женщина нервная. Даже капризная. Потому что гений и такое прочее. Творю песенки для эстрадки, музычку для фильмиков, фончики под текстики для передачек. Балладки в основном. Их лучше берут. Что желаете? Капля любви в бокале с грязью, ноты-бабочки вколоты булавками в бумагу, деньги на десерт, сэр! Вам с подливкой? Чайной ложки пошлости достаточно? Любимое блюдо народа!
Я засунула Тамару в ванну вместе с телогрейкой и дудкой. Она не сопротивлялась, дудка тоже. Сопротивляться там было нечему. Я даже заколебалась: может, не стоило так жестко — с мылом? Не растворится ли в пенной воде моя новая собственность?
Отмытая от телогрейки голая собственность стояла на розовом кафельном полу. Я ее разглядывала. Пожалуй, если убрать отекшее, в синяках лицо, остальное потянет лет на тридцать. Не худая, но живот не висит. Не рожала. Ноги ровные. Красивые плечи. Темные соски при светлых волосах. Забавно. Немного сутулится, что легко исправить. Дурочка подняла руку с дудкой к голове и с наслаждением зачесалась.
— Нагнись.
Вшей больше, чем волос. Прикрыла Тамаре глаза и обрызгала голову репеллентом от комаров. Вши тут же сдохли. Еще пару часов пришлось потратить на выдергивание гнид. Тамара терпела, а может быть, и нежилась.
— Что же ты молчишь?
Прижала пальцы ей к горлу. Конечно, она молчала. Чем бы она стала говорить? На месте голосовых связок была хорошенькая дыра, только рубцы в гортани слегка напоминали экскурсантам об их, связок, местонахождении. Даже язык поврежден. Кислоты, что ли, хапнула? Дура баба. Умирать тоже умеючи надо.
Гниды иссякли. Я хлопнула пациентку по голому заду и сообщила:
— Операция закончена. Теперь ты не Тамара. Теперь ты — Анна.
Анна встала. Одежду, что ли, ей купить? Ладно, до завтра и так сойдет.
* * *
Анна была особой медлительной и вялой. Каждое движение она растягивала до неприличной длины. Один раз, зевая, она простояла с открытым ртом пять с половиной минут. Суп я ей наливала в стакан, ложкой она хлебала бы его двое суток. Носила Анна пижаму и шлепанцы, любая другая одежда была бы для нее чересчур сложна. Я заставила ее следить за дождевыми каплями, стекавшими по оконному стеклу. Дурочка за ними никак не поспевала, теряла заданную каплю еще в начале пути и тупо переводила на меня пустой взгляд. Дождь шел три дня, в конце третьего Анна проследила свою каплю до нижней доски рамы, и на ее одутловатой физиономии появился некоторый намек на самодовольство. Впрочем, физиономия уже смахивала на лицо. Единственное, что любила Анна, — слушать. Ей одинаково нравились мои композиторские изгаляции, шлепанье собственных тапок, шум сливного бачка, Шопен и то, как я на нее ору. Она замирала, раскрывала рот, стояла недвижно, пока звук не заканчивался. С ней было скучно, и через неделю я Анну убила.
* * *
Зато появилась Ксюха. Ксюха стала спортсменкой. Я надела на нее леггинсы, майку с эмблемой «Динамо», ролики, шлем и разные там налокотники-наколенники. Выглядела дурочка впечатляюще. Пока за что-нибудь держалась. Обеими руками. Но мне нужен был результат, и Ксюха гоняла по коридорам, в основном на четвереньках, а я подкарауливала спортсменку на поворотах с секундомером и криками «даешь на рекорд!», «лыжню!», «шайбу-шайбу!» и «судью на мыло!» Этим мой спортивный словарь исчерпывался. Когда Ксюха сломала ногу, она стала Мадлен.
* * *
Более всего Мадлен удавалась общая загадочность. Одетая в белое и кисейное (гипс вполне вписывался в гештальт), она расположилась в кресле-качалке в зимнем саду у фонтанчика. Там жил очередной рояль, и, работая, я могла одновременно вести наблюдение. Мадлен тихонько колыхалась в кресле, поводила бровями, брала томным движением прядь светлых волос, свисающих на плечи, совала в рот, облизывала. Зачем? Я так и не поняла, что только добавило ее образу таинственности. Ей нравились апельсины и бифштекс. Впрочем, выбора у нее не было. Пару недель спустя стало ясно, что Мадлен слишком хороша для нашего мира. Ноге пришлось срочно срастись, и на сцену, опираясь на палочку, вскарабкалась Мария Петровна.
* * *
Из Марии Петровны получился бы классный агент-прилипала, из тех, чья специальность — грубая слежка. Хромой хвост топал за мной повсюду. При попытке скрыться на середине бассейна мне пришлось сыграть в спасателя: преданная ремеслу агентша смело упала в воду, стараясь приблизиться к объекту наблюдения, и немедленно затонула. Когда, уже на суше, она открыла глаза, я впервые увидела в них настоящее чувство. Кажется, это было желание жить. Кстати, глаза открыла уже Люсенька.
* * *
Вместе с Люсенькой в дурочке проснулся страх. Она боялась: остаться одна, горячего чая, оранжевого абажура, таракана, падающих нот, полосок на обоях, темноты. Я прощала ей все за доверчивость и фатальную трогательность. Я простила ей даже вторжение в мою постель (дурочке снились кошмары, она не могла спать одна). Люсенька быстро подрастала. Она уже умела выбирать: между пюре из тыквы и мороженым без колебаний выбирала последнее. Предыдущим реинкарнациям столь сложные умозаключения не давались. Люсенька исчезла сама. Как-то утром, когда я, как обычно, обнаружила себя прижатой к постели доверчивой дурочкиной рукой и попыталась эту руку убрать, чтобы встать, Люсенька неожиданно обхватила меня еще крепче. Мы с минуту боролись, я оказалась сильнее, но с Люсенькой пришлось попрощаться: на свет заявилась Стерва.
* * *
Эта дама все переворачивала. Если я приказывала подобрать с пола брошенный ею же торт, она швыряла еще один. Если нужно было одеться, она скакала голая, и т.п. Стерва мочилась на пол, рвала носки на полосочки, разломала пару роялей, до икоты напугала эстрадного звезду, заглянувшего на лимузине со светским визитом. Звезда позорно бежал, оставив на доедание Стерве высокомерие, шик и остатки брюк.
Стерва в конце концов добралась до помоечной коллекции, чем окончательно мне осточертела. Я ее избила и позвонила в фирму «Уборка в доме с выездом и без». Квартиру привели в порядок. Ставшую вновь послушной дурочку я назначила Бригитой, дала ей в руки метелочку для смахивания пыли и половую тряпку.
* * *
Жизнь у Бригиты была не сахар. Дурочка часами мыла стены бесконечных коридоров и пылесосила нотные сборники. В ее обязанности входило трижды в день торжественно вносить в гостиную диплом плывуна четвертой степени, заработанный мною в пятом классе, дабы я не забыла о собственной значительности. Бригита также должна была расстилать перед своей госпожой ковровую дорожку и скатывать за, причем делать это полагалось одновременно. К счастью, дорожка существовала только в нашем воображении, иначе не представляю даже, как бы она справилась. За неточности и небрежность я ставила дурочку в угол и затыкала ей уши ватой. Тишину Бригита переносила плохо. За день она уставала, научилась обижаться и плакала, когда я ее ругала.
Она заметно помолодела. Ей можно было бы дать лет 25 или даже 20, а порой, когда она, думая, что я не вижу, подбиралась к роялю и тыкала жадным пальцем в клавиши, пробуя звуки на вкус, она выглядела трехлетней девочкой, столкнувшейся с чудом. Я устала ее пугать и мучить и назвала Си-бемоль.
* * *
Вскоре Си-бемоль играла простенькие пьески, но исполнитель из нее получался неважный: ученица неожиданно замирала над клавиатурой на понравившемся аккорде и слушала гаснущий звук, пока тот не пропадал в утробе инструмента. Даже битие линейкой по пальцам, тонизировавшее меня в детстве, не помогало: дурочка лишь вздрагивала, но не продолжала пьесы, пока задевший воображение звук не иссякал.
Плюнув на учительские амбиции, я оставила Си-бемоль наедине с роялем и больше не вмешивалась в их отношения. У меня появилось свободное время, оно пошло на пользу банковскому счету и помоечной коллекции.
* * *
Выселить дурочку из моей кровати никак не удавалось. Каждый вечер я устраивала ей отдельную постель, каждую ночь, просмотрев очередную серию кошмара, она лезла ко мне обниматься и трястись.
— Ты — Ганс. С добрым утром, милый. Пора вставать.
Ганс легко одолел начальную школу галантности: подавал за столом солонку, дарил тюльпаны, вырванные с луковицами в зимнем саду, краснел и отворачивался, когда я переодевалась. Он носил тяжелый черный костюм-тройку, лакированные туфли с тупыми носками, искусственную гвоздику в петлице. Был милый и услужливый, но неинтересный. Его жизнь закончилась через пару дней.
* * *
— Ты — утюг. Ползай по полу на пузе и шипи.
— Ты — чайник со свистком. Вода закипает!
— Ты — волк. Сегодня полнолуние.
— Ты — ветер. Ты — дерево. Ты — ручей. Ты — ярость. Ты — нежность…
* * *
— Ты — апрель.
Она шлепала босая по коридорам, залитым водой, звенела клавишами, кружилась так, что взлетали к ушам легкие белые юбки, сшитые из тюлевых штор. В лицо нам дул весенний ветер (подумаешь, вентиляторный!), белые хлопья взбитых сливок и пены для бритья неслись вдоль стен, увлекаемые настоящими ручьями, удиравшими на свободу из цепких лап водопровода. Прямо из наших рук вырастали на обоях нежные гуашевые подснежники, торшер покрылся почками, и она смеялась. Ей уже хотелось говорить, но было рано.
* * *
— Ты — никто. Можешь делать, что хочешь, но для меня ты не существуешь.
Вечером я нашла ее на собачьем коврике в прихожей. Она свернулась краковской колбаской вокруг выкопанной где-то китайской дудочки. Я легла рядом.
— Знаешь, я немножко волшебница. Или доктор, если хочешь. Твое горло теперь в порядке. Скажи что-нибудь. Пожалуйста.
Она уставилась на меня. Глаза ее оказались зелеными.
— Я не могу быть для тебя никто. Я тогда не живу.
Столь продолжительная речь отняла у бедной дурочки последние силы. Я отнесла ее на ближайшую кровать. Ночью она стала Игорем.
* * *
Игорь любил шататься по улицам. Мы сматывались от репортеров, в голых кустиках стерегущих знаменитость, и бродили допьяна по городу. Он рассказывал о городе с точки зрения поэта, я — историка. Информация не пересекалась. Мы были разными. Игорь то ли вспомнил, то ли завел забавных приятелей и приятельниц: прибился к какой-то подвальной театральной студии, три года ставившей одну и ту же пьесу (финал каждый сезон менялся), получил роль и вполне вписался в интерьер.
* * *
Пришел настоящий апрель, на южных скатах крыш снег стаял. Мы сидели на краю, обнявшись. Ночью.
— Как тебя зовут на самом деле?
— Юлькой.
Я оттолкнулась от края крыши и позвала из воздуха:
—Иди сюда, Юлька.
До утра мы болтались над городом, пугая одиноких прохожих разухабистыми песнями и индейскими боевыми воплями. Потом я устала, и рассвет застал нас на заледеневшем за ночь асфальте. Счастье сползло с Юлькиной физиономии, когда в первых лучах солнца она увидела мою.
— Это был выпускной?
— Да. Прощай.
— Не уйду! Я люблю тебя.
Вот черт! А я-то вообразила, что вылечила ее.
— Убирайся. Ты меня больше не развлекаешь.
Дурочка заплакала и пошла.
Кажется, она стала актрисой или тапершей.
Я вконец разбогатела. На той же помойке ко мне пристала трехлапая лишайная собака. Собака спит на пригодившемся коврике, отзывается на любую кличку, не брезгует тыквенным пюре и уже почти умеет летать.

(с)Н. Володина